Библиотека

НовостиО себеТренингЛитератураМедицинаЗал СлавыЮморСсылки

Пишите письма

 

 

 

Яков Куценко

 
"В жизни и спорте".

ГЛАВА 1        КАК ВСЕ НАЧИНАЛОСЬ
 

 

«В детстве он был слабым и хилым», — так часто начинают очерки о спортсменах. Этот прием, иногда не соответствующий правде, стал почти традиционным. Но что поделаешь, если я действительно родился безнадежно слабым?

Я был в семье тринадцатым. Мой дед, человек набожный и суеверный, считал почему-то это число счастливым. Появился я на свет очень трудно. Мать после этого все время болела, выходили меня соседи.

У каждого человека сохранились самые первые детские воспоминания: гроза, игрушка, снег, небо... Первое, что мне запомнилось, это пожар, стрельба, бегущие люди и котельня — большое черное чудовище с горящим глазом. Возле него тихо и смирно, как дети, сидели испуганные люди. На их лица падало багровое отражение горящего в топке угля. Приносили и уносили раненых.

Так было несколько дней. Потом я заболел тифом. Когда жар, наконец, прошел, мой дед взял меня на руки. Я осторожно потрогал его белую библейскую бороду. «Гляди-ка, выжил заморыш, теперь сто лет жить будешь».

Первые послевоенные революционные годы были периодом, когда новое, ранее неслыханное, что входило в жизнь народа, существовало наряду со старым, тяжелым наследием прошлого.

Киев терроризировали белогвардейские банды, немцы, петлюровцы. Потом налеты прекратились. В один из дней возле города появились кочующие цыгане с шатрами и повозками. Они меняли, ворожили, плясали и пели под гитару перед уставшими, измученными людьми.

Как-то мать бинтовала ногу цыганке, которую укусила лошадь. Я с интересом рассматривал ее серьги, кольца, потрогал ее браслеты — они тихо позванивали. Вдруг, взяв мою руку и пристально взглянув на мать, она быстро сказала: «Ты будешь богата, твой сын будет богат — знаменитым артистом станет». Уставшей многодетной матери, конечно, понравилось такое предсказание.

Только вечером мы заметили, что часы «Павел Буре» — гордость нашего семейства — исчезли. Но все равно, много лет спустя, когда я стал чемпионом, мы с матерью всегда вспоминали о цыганке с улыбкой.
Я прожил в Киеве всю жизнь, но он не стал для меня привычным и неинтересным. Я и сейчас отношусь к нему с каким-то восхищенным удивлением, как в детстве. Быть может, Это потому, что я очень часто расставался с ним. Но теперь мне иногда кажется, что тогда я понимал красоту этого города, его природу больше, чем сейчас.

Красота... Когда я познакомился с моим первым учителем — художником-самоучкой Павлом Кротенке, казалось, я почти понял, что это такое. Он рисовал картинки для базара: хатки с вербами, девушек и парней в украинских костюмах, белые замки у зеленых озер. Мне все это представлялось прекрасным.

Красота... Смысл этого слова беспокоил меня всю жизнь.

Тогда все достижения человечества в живописи воплотились для меня в картинках Кротенке. И когда он предложил мне раскрашивать бумажные цветы, чтобы как-то помочь семье, они были для меня самыми замечательными на свете.

Прекрасной казалась мне и моя первая картина, которую я назвал почему-то «Дом ненависти»: красивый дом, окруженный причудливыми деревьями, мужчина в халате и черной маске. Теперь трудно вспомнить, какие ассоциации будили во мне эти образы.

Мое увлечение рисованием становилось все серьезнее. Было время, когда я окончательно решил, что стану художником, но говорить об этом не отважился даже дома. Часто еще до рассвета с фанерным ящиком за спиной я тихонько выходил из дому и шел к Зверинцу. Когда-то давно здесь водились дикие звери и киевская знать охотилась в этих местах. Накануне первой мировой войны Зверинцем заинтересовалась пресса. Здесь обнаружили пещеры, каменные плиты с надписями.

Но меня интересовало иное: крутые днепровские склоны, влажная от росы трава, река в предрассветной дымке, спокойная и могучая. Вот-вот взойдет солнце. Вначале розовым блеском вспыхивал горизонт, и первые лучи солнца преображали все вокруг: нежное сияние прикасалось к воде, золотило песок, изумрудом струилось по зеленым лугам. Неповторимое мгновение! Как хотелось воспроизвести его. Я щедро наносил краски на полотно, но всякий раз разочаровывался — нет, не то.

В начале весны пейзажи получались у меня лучше: паводок, раскованная река, холодная и уверенная в своей силе, потемневшие остатки льда... Все же летние рассветы привлекали меня больше, несмотря на «творческие неудачи». Привлекали неповторимой утренней свежестью, радостным чувством того, что я живу в этом прекрасном мире. Здесь меня находил двоюродный брат Сашко Горпенко — быстрый, отчаянно храбрый парень. Он звал меня на Саперное поле, к пороховым складам, искать снаряды.

С Саперным полем, где находилась бойня, были связаны романтические истории о киевских мясниках — обладателях богатырской силы, способных сбить быка на землю одним ударом. Отец охотно рассказывал о них, а случалось, что и сами герои этих рассказов наведывались в наш дом.

Помню, с каким восхищением мы смотрели на коренастую фигуру мясника Слуцкого. Говорили, что он мог поднять на спину грузовую машину. Когда в Киев приезжали цирковые атлеты, Слуцкий в старом борцовском трико, обвешанный медалями за победы, выходил на ковер бороться со всеми гастролерами. Мой брат Григорий был в восторге от силача, хотя, по-моему, уже тогда не уступал ему в силе. Я откровенно завидовал силе Слуцкого, но в то же время не разделял восторженности брата. Тяжелые бицепсы мясника, его квадратная, малоподвижная, несгибающаяся фигура — все это выглядело непривлекательно.

Время было тяжелое, буйное. Разгульная Бара-новка — район, где мы жили, — поджидала парней с Байковой горы. Это были отчаянные и сильные парни. А главное, они казались мне красивыми в своей бесшабашной удали, силе и смелости. После удачной драки, а порой и поножовщины, «барановцы» возвращались пьяные. Неслась ругань. Люди в испуге закрывали окна, ставни, гасили свет.

Красота? Оказывается, она оборачивалась совершенно по-другому.

Без отца, рослого, красивого и очень сурового человека, не обходилось в нашей околице ни одно важное событие. Он всегда был окружен друзьями — во всяком случае, так эти люди себя называли. Отец охотно делился с ними и зачастую пропивал почти все заработанные деньги. А вот мать была для меня совсем обычной — молчаливая, покорная женщина со скорбным лицом. Она никогда не говорила о своих горестях и на отца не жаловалась. И только в редкие минуты, когда пела с отцом украинские песни, становилась совершенно иной. Она гордилась своим мужем.

Голодные годы, болезни, бесконечные лишения уменьшали нашу семью. Из чертовой дюжины детей нас осталось четверо.

А дома по-прежнему было шумно. Грузчики, рабочие много пили, говорили о французской борьбе, о Щорсе, о возвращении из гастролей по Америке Ивана Поддубного.

У нас в доме не было книг. Не было их и у моих товарищей. Все знания давала мне школа, куда я поступил переростком и потому терпел постоянные унижения со стороны ребят, да и, пожалуй, учителей.

Однажды вечером, в трескучий мороз, недалеко от нас загорелся трехэтажный дом. В зареве пожара и клубах дыма суетились черные тени. Из окон летели одежда, мебель, книги и даже посуда. Когда пожар погасили, мне разрешили взять несколько полуобгоревших книг. «Жизнь животных» Брэма — первая книга, которую я прочитал. Среди уцелевших книг были также сборники Т. Шевченко и С. Есенина. Прочитав Брэма, я без особого удовольствия принялся за стихи. И неожиданно увлекся. Позже удалось раздобыть издания Леси Украинки, Маяковского. И сейчас, хотя память, конечно, уже не та, что раньше, помню много стихов, которые с удовольствием читал в пору моей юности.

Так началась для меня новая, удивительная жизнь. А через некоторое время случай свел меня с человеком, который научил меня по-настоящему понимать красоту. Вечером на одной из наших темных улиц я увидел пьяного, лежащего на мостовой, и помог ему добраться домой. Это был художник из кинотеатра «Эхо» Петр Андреевич. На следующий день я бесплатно смотрел фильм.

Так началась моя дружба с «Репиным». Он был одинок, всегда небрит, в толстовке, с длинными волосами. Каждый раз, закончив оформлять рекламу нового фильма, он запивал на несколько дней и валялся у себя в комнате в беспамятстве среди холстов и красок.

Он был чуток, внимателен, заботлив, — мне всегда этого не хватало. Узнав, что я немного рисую, он начал давать мне несложные поручения: домалевать джинсы ковбоя, подкрасить глаза какой-нибудь красотке. Рисовал он всегда с иронической улыбкой. Сначала я не понимал ее. Затем мне рассказали, что Петр Андреевич был известным художником. Его картины выставлялись даже в Париже. Но что-то случилось в его жизни. Что — никто не знал. Он приносил мне старые альбомы с репродукциями, — это были единственные часы, когда он говорил много и с увлечением.

«Акула Нью-Йорка», «Королева лесов», «Мэсс Мэнд» — герои фильмов не давали мне покоя ни днем, ни ночью. Под утро я тревожно засыпал, мечтая о силе и смелости Дугласа Фербенкса. Актер проделывал сам, без дублеров, головокружительные трюки, и его герои, всегда выходившие победителями из сложнейших ситуаций, неотвратимо действовали на мальчишеское воображение. Для меня началась жизнь грез и мечтаний. Я ходил в кино каждый день.

А Петр Андреевич таял буквально на глазах. Это происходило так быстро, что мне становилось страшно. Несмотря на его многодневные запои, работники кинотеатра относились к нему снисходительно. Пил он больше один, потом долго спал.

Проходило несколько дней. Снова он приносил репродукции, книги и говорил, говорил... Слабый, раздавленный человек, он учил меня любить красоту и силу.

Случилось так, что несколько дней я не мог прийти к нему в мастерскую. Когда я прибежал к Петру Андреевичу, у дверей стояли его сотрудники: уже два дня он не отзывался на стук. Взломали дверь. В мастерской было очень холодно. «Репин», скрючившись, лежал на полу...
В день его похорон кинотеатр был закрыт.

Потом мне случалось встречаться со многими художниками и почти все они находили во мне определенные способности к рисованию. Что греха таить — временами хотелось сказать: загубил, мол, талант. Хотя увлечение живописью было продолжительным, но не настолько глубоким, чтобы посвятить этому всю жизнь.

Нужно было работать. В 15 лет я поступил в фабрично-заводское училище.

С интересом присматривался я к рабочим, создающим точные механизмы. Я увидел разумную последовательность в рождении приборов. Удары молота на глазах изменяли форму металла, резец преображал его. Из-под резца вилась горячая фиолетовая стружка. В термическом цеху кудесники закалки внимательно смотрели в печь... Все это было интересно.

Однажды нас построили во дворе. Директор училища представил нам молодого красивого мужчину. Новый физрук Кондратьев — чемпион СССР 1925 года по тяжелой атлетике — нам понравился.

Начались занятия. Мы бегали, прыгали, метали гранаты. В обеденный перерыв — традиционные соревнования. Определялись чемпионы. Меня не было среди них. Вечером, приходя домой, я поднимал тяжести, прыгал, бегал, пока совершенно не выбивался из сил. «Подпольная» подготовка не прошла даром. В один из «обеденных» наших конкурсов неожиданно для всех я вышел в круг и выжал двухпудовую гирю семь раз. Зрители ахнули. Совершенно спокойно и даже снисходительно поглядывая на всех (знали бы они, чего мне это стоило!), я блистательно, как мне показалось, несколько раз подбросил гирю.

Успех был полным.

Я был горд — стал «сильным парнем». А этот титул давали не многим. Своего я добился — меня признали.

Вскоре все это перестало меня интересовать. Увлечение прошло очень быстро.

В токарном отделении работал у нас Владимир Мирошниченко. О нем никогда не говорили. Он не вызывал к себе никакого интереса. Разве что девушки обращали внимание — был он рослым и стройным.

И вот однажды во время обеденного перерыва на глазах у всех Владимир сделал стойку на перилах лестницы. Восхищению зрителей не было предела. Но это было не все. Он разогнался и перевернулся в воздухе. Он совершил чудо, и называлось это чудо загадочным словом «сальто мортале».

Мирошниченко оказался самым настоящим акробатом, и тренировал его старый цирковой артист Гоберц. «Я хочу быть только артистом и только цирковым, — сказал мне Мирошниченко. — Может, и ты попробуешь?»

Стать цирковым артистом... Что это значит, что для этого нужно?

И потом, не права ли в свое время была гадалка? «Быть твоему сыну артистом... »

На другой день вечером у входа в цирк меня ждал Володя. Появился его брат — осветитель, и мы под грозным взглядом дежурного поднялись на галерку.

Зажегся свет, и заиграл оркестр. Вышли униформисты, похожие на придворных или генералов. Все, что я увидел в этот вечер, показалось мне нереальным. Люди, которые, сменяя друг друга, появлялись на сцене, были совсем не такими, как мы: и двое изящных юношей в черных трико — братья Яловые, демонстрирующие удивительные акробатические номера, и воздушная группа Донато, подобно птицам, парящая в воздухе, и сам Донато в костюме клоуна — старый акробат со скорбным лицом, проделывающий головокружительные трюки. И, наконец, группа Орэсто — «Мраморная группа» с участием Бориса Эдера, ставшего впоследствии дрессировщиком львов.

Разноцветные лучи рефлекторов освещали овальный пьедестал с фонтаном и застывших в античных позах четырех атлетов в белых париках, которые стояли словно высеченные из камня. Они были будто неживые, эти мраморные люди, и вместе с тем сколько в них было жизненной силы!

Человеческая память несовершенна. Она в основном сохраняет то, что лежит на поверхности воспоминаний. Но мне кажется, что это был первый, возможно еще подсознательный, эмоциональный толчок, пробудивший настоящее влечение к силе и красоте человеческой. К тому, чему я посвятил потом всю свою жизнь.

Когда чего-нибудь сильно хочешь, обязательно встретится человек, который тебя поймет и поможет. А может быть, мне просто повезло...

На следующий день я был у Гоберца.

Это был совершенно высохший, согнутый травмами и увечьями старик. Был он настолько худ, что казалось, будто щеки его прикасаются друг к другу. Крупный, нависающий над верхней губой нос придавал ему зловещий вид — Гоберц был похож на Кащея Бессмертного. Всю свою жизнь он жил цирком и больше всего на свете любил арену. Теперь у него была одна цель — подготовить акробатическую группу. Он мечтал надеть черный фрак и выйти на освещенный огнями манеж, на котором проработал полвека... Когда Гоберц говорил об этом, глаза его молодо загорались.

— Цирк — это самое прекрасное и самое трудное искусство. Это парадность и блеск. Каждый день вечером у тебя праздник, праздник, — повторил он это слово и, помолчав, добавил, — но настоящая ваша жизнь будет в опилках, среди конюшен. И эта жизнь тоже прекрасна. Каждый день ты должен быть начеку. И ты обязан обо всем забыть, когда тебя вызовут на манеж. Обо всем!

В его маленькой комнатке начались наши репетиции. Я был высоким. Движения мои, вероятно, были медлительны и неаккуратны. Старик сердился.

— Прыжок, легкость — вот азы циркового акробата, — ворчал он и, несмотря на свои 65 лет, вдруг становился на руки, упираясь в пол длинными, скрюченными, как корни дерева, пальцами.

Жена старого Гоберца — в прошлом цирковая балерина-наездница — была итальянкой. Лицо ее все еще было красиво. Она очень страдала болезнью ног и сердца, почти не поднималась с постели, но всегда была весела.

Был голод. Мы приходили уставшие, приносили соевый хлеб. Жена Гоберца грела чай. Говорили о цирке. Затем начиналась репетиция.

— Ну, медвед! Карашо! Джиоро прэто! — подбадривала нас жена Гоберца.

Она радовалась нашим успехам, потому что мечта мужа — это единственное, что осталось у нее в жизни.

— Метода — это пот и терпение, — в сотый раз повторял Гоберц, когда мы уставали. Делали передышку, а затем все сначала, еще раз, два, три... Позже я понял, как необходим в тренировке этот жестокий принцип: метода — это терпение и пот.

«Рэпэтэ» продолжались. Все проходило в строгой последовательности, которой безошибочно владел Гоберц. Старик был доволен нами и ждал дня, когда мы появимся перед просмотровой комиссией. Он наденет фрак, выйдет на арену и тогда...

— Вы превзойдете всех, если со своим ростом сможете сделать все, что делают Яловые. Вас ждет успех!

Цирк... Я бредил им. Осветительная будка на галерке стала для меня королевской ложей. Я боготворил актеров. Меня волновали подробности их жизни. Когда огни на манеже гасли, я подолгу стоял у выхода, чтобы посмотреть на них хотя бы издалека. Музыка будила во мне необыкновенные желания. Я мечтал о прекрасном цирковом будущем, где был, конечно, самым знаменитым, самым ловким, самым красивым. Музыка, наш выход. Гоберц в черном фраке... Восторг зрителей...

Наверное, это было счастье.

Я познакомился с братьями Яловыми. Мне разрешили смотреть их репетиции. Скупой поток света освещал пыльный бархат. Здесь я увидел все: напряженные нервы, усталость, раздраженность, старые, штопаные трико. Даже оркестр показался мне другим — играл он вяло и невесело. Вверху под куполами, среди подтянутых блоков, поблескивающих никелем турников, колец и трапеций, копошились воздушные гимнасты. Им нужны точность и расчет. Здесь можно надеяться только на себя, на свою силу и ловкость. Акробатов сменяли лошади. Покорные красивые животные привычно бегали вокруг манежа, подгоняемые хлыстом. И они теперь казались мне не такими разумными, как на представлении. Круг за кругом, круг за кругом. Будто белка в огромном колесе. Я видел, как упал с лошади Джемс Кук, сын старого знаменитого Кука. Она подмяла его под себя и сильно ударила задней ногой в плечо. Юношу унесли, а уже вечером он был на манеже и, как всегда, улыбался зрителям.

Все ожидали начала чемпионата по французской борьбе. Афиши рекламировали приезд Поддубного, Посунько, Шемякина, Заикина, Цыгана. Вскоре на улице возле гостиницы «Континенталь» появились люди необычайных размеров. За ними ходили толпы.

Глядя на них, нельзя было не заинтересоваться борьбой. Только потом я узнал о театрализации этого зрелища. Герою матча была гарантирована победа. Другие должны были выполнять эффектные приемы на определенной минуте. Часто зрителя еще больше интриговали, закончив игру вничью, — тогда все с нетерпением ждали «реванша».

Я узнал, что есть несколько категорий борцов: «яшки» — либо совсем старые, либо молодые, только начинающие борцы, которых всегда побеждают; «апостолы» — атлеты с хорошим телосложением, «маски», — которые по каким-либо пикантным обстоятельствам не могут открыто появиться на манеже.

На этот раз всех, кто толпился в дни чемпионата у «Континенталя», особенно интриговала такая «маска»: человек в светлом элегантном пальто проходил быстро, не останавливаясь, не давая даже автографов. Это было таинственно и необыкновенно.

В это время я познакомился с дядей Ваней Лебедевым — издателем журнала «Геркулес». Он тогда отстаивал французскую борьбу, которую запрещали.

После революции среди общественности возникло разногласие по поводу того, как относиться к профессиональной борьбе в цирке. Множество возражений против нее высказывалось в прессе. Лебедев написал письмо Луначарскому: «Наша эпоха, выковывающая людей героического эпоса, нуждается в зрелище героического типа. Борьба — это и есть такое зрелище и, принимая во внимание ее влияние на массы, заслуживает положительной оценки». Письмо он так и подписал: «Лебедев» и в скобках — «дядя Ваня».

Лебедев возражал против односторонних, примитивных взглядов на цирковую борьбу. Письмо его было датировано 15 сентября 1927 года. Двадцать лет спустя в цирках еще выступали борцы. Но потом интерес к этим выступлениям начал катастрофически падать. Профессиональную борьбу в нашей стране вытеснило развитие борьбы любительской, блестящие успехи наших богатырей не на цирковой, а на международной спортивной арене, на олимпиадах и мировых чемпионатах. Но нельзя забывать, что успехи эти возникли не на пустом месте. Не зря новых чемпионов величают преемниками славы Поддубного, Заикина, Шемякина и других героев профессиональной борьбы. И не идеализируя Лебедева — человека коммерческого склада, отдадим ему должное за те усилия, что содействовали развитию и популярности борьбы как спорта.




 

Предыдущая страница

В оглавление Следущая страница