Библиотека

НовостиО себеТренингЛитератураМедицинаЗал СлавыЮморСсылки

Пишите письма

Мой банер:

 

Железный Спорт

 

 

 

Поищите древних мудрецов с бицепсами в 46 сантиметров…

Когда меня спрашивали в детстве, кем я желаю быть, когда вырасту, я свирепо скрежетал зубами и отвечал: «индейцем». В этом ответе сказывалась вся кипучесть моей натуры, благодаря которой меня бросало в жизни сверху вниз, снизу вверх и во все четыре стороны. Между тем я не могу пожаловаться на судьбу, но мы с ней вели великолепную войну, причем судьба старалась мне устроить жизнь получше. А я, точно нарочно, всячески старался коверкать жизнь. Иногда это бывало грустно, а иногда — презабавно, — все зависело от настроения.

 

Жизнь пережить — не поле перейти

 

Вот теперь, когда мне стукнул 45-й год, я сам с интересом окидываю взором свое прошлое и думаю: «Ну, Федотыч, и помыкало же тебя!.. Черт передери, как тебя помыкало, старый балаганщик!» Становлюсь я тогда перед зеркалом, и смотрит оттуда на меня уже не прежний курчавый румяный Петя Крылов, а изрезанное морщинами усталое лицо человека, перевалившего за сорок лет… «Где ты, мой румянец, где вы, мои кудри?.. Их иссушила грусть, и ветер их разнес», — утешаю сам себя, ласково поглаживая предательскую лысину. Но если судьба отняла мой румянец и кудри, — то мускулы и сила у меня остались не хуже, чем прежде, и если бы теперь мне предложили любое обеспечение и спокойное место помимо цирковой карьеры, — я откажусь, черт меня передери!.. Как старая гвардия, которая умирала, но не сдавалась, так и я останусь до конца дней моих… «индейцем». И это будет последняя моя победа над судьбой, которая постоянно коварно хотела из «индейца» сделать «обывателя». Но, увы, далеко не все великие мира сего удостаиваются памятников от потомства (почему-то называемого благородным), даже если они и обладали бы, как я, бицепсами в 46 сантиметров (поищите, друзья, древних мудрецов с такой мускулатурой!). Поэтому я гордо отказываюсь вперед от всяких статуй в мою честь и пишу сам эту автобиографию, не надеясь, что найдется через несколько столетий поэт, который воспоет меня, как воспел старец Гомер «гнев Ахиллеса, Пелеева сына». Положим, Гомеры живописали подвиги силачей в век Золотой Эллады, а в наше время про людей силы физической пишут не вдохновенные певцы, а газетные рецензенты в рубрике «Спорт» и в… хронике происшествий.

«Tempora mutantur, et nos mutamur in illiis!» — сказал бы мой первый учитель-латинист, нещадно лепивший мне единицы во славу классической системы. Конечно, «mutamur», — отвечаю я сам себе, — ведь на календаре 1914 год!

Перевертываю страницы жизненного календаря и дохожу до 11 июня 1871 года: это — день моего рождения. Родители мои почти безвыездно жили в Москве, где отец занимал хорошее место управляющего на винном заводе Поповых. Все в нашей семье были крепкие люди — особенно мой отец: среднего роста, коренастый, с высокой поднятой грудью, он всегда поражал меня той легкостью, с которой проделывал самые трудные упражнения на кольцах, висевших в нашей детской. А когда отец взял за грудь нашего кучера Онисима, явившегося в контору пьяным, и выбросил его с лестницы, — влюбленность моя в отца уже не знала пределов. Я старался во всем подражать ему, ходил так же выпятив грудь и говорил сиплым точно надтреснутым голосом, который по моему мнению, очень напоминал отцовский низкий бас.

Напрасно меня мать усаживала за книги, — единственно, что мне в них нравилось, — это то, что их можно было запускать в головы детям соседей, с которыми у меня шла беспрерывная война, прерывавшаяся только для совместной игры в бабки. Да и эта игра кончалась тем, что мы вцеплялись друг другу в волоса. Я постоянно удирал из дому, чтобы лазать по деревьям, запускать змея или драться с товарищами. Положим, когда мне исполнилось десять лет, и мне подарил отец роман Майн Рида «Всадник без головы», все остальные игры стушевались перед игрой «в индейцев». Это была премилая игра, в которой главную роль играла стрельба из рогатки в оконные стекла. Великолепно я выучился этой стрельбе, — только и слышно бывало порой: «дизнь-тррах», — звон от разбиваемых стекол. Особенно хорошо трещали стекла зимой. Ну, и влетало же мне от родителей, от соседей, от няньки за эти стекла! Помню, когда после одного меткого выстрела меня потащили драть на конюшню, я вопил благим матом: «За что?.. ведь прицел был великолепный… Сразу три стекла вдребезги!..»

Наконец отдали меня в гимназию, и началось мое странствование по средним учебным заведениям Москвы. Кто виноват, — педагоги или я, — не берусь судить, но мы не сходились взглядами. Я всегда думал, что мальчугану с моими мускулами нет особой нужды знать всевозможные исключения masculini generis и т.д., а потому, сидя на уроках, постоянно читал из-под парты Майн Рида, Фенимора Купера и Жюля Верна, а все вечера проводил на галерке в цирке Саламонского, где работал покойный Форс, ставший моим кумиром, и все манеры которого впоследствии я перенял в моей «работе на арене». Придя из цирка домой, я тренировался утюгами, которые навешивались на половую щетку, а иногда заходил в мясные лавки, где пробовал поднять двухпудовку. К гирям у меня оказалось больше способностей, чем к наукам, и мне удалось через 2–3 месяца толкнуть двухпудовку. От робости или страха, — уж не знаю, у меня при этом из носа пошла кровь… Подручные — мясники, сначала называвшие меня «карапузом» и «синей говядиной», посмотрели на меня с уважением, а хозяин лавки взял меня за шиворот и со словами: «Еще беды с тобой не обобраться, ежели надорвешься, стервец»… потащил к выходу. Итак, этот мой первый дебют в качестве атлета закончился трагикомично, но все-таки я, когда торговец тащил меня вон из лавки, успел укусить его за руку. Плоды моей тренировки сказались очень быстро и крайне неожиданно: в большую перемену я вздул троих моих товарищей и при этом увлекся так, что их повели в лазарет, а меня со швейцаром отправили домой с тем, чтобы я не возвращался в гимназию.

Вот вам и справедливость поговорки: «победителей не судят»! Удалось родителям поместить меня в первую гимназию, где я усердно читал из-под парты опять Майн Рида до 4-го класса, когда меня опять за драку «попросили выйти вон». В сущности говоря, в этом была колоссальная несправедливость: я был только виноват в том, что был сильнее моих сверстников, ибо если бы они меня вздули, а не я их, то… выгнали бы их. Тогда на общем семейном совете было решено сменить мою классическую систему образования на реальную, и я начал странствовать по реальным училищам. Сначала выгнали меня за драку из казенного реального училища, затем из училища Фидлера, когда я спустил с лестницы одного «фискала», при этом так ловко, что он пробил себе голову. Наконец меня отдали в училище Хайновского, куда поступали «камчадалы» из остальных учебных заведений. Там я быстро сделался очень популярным, благодаря силе (уже выжимал двухпудовки). В этом училище все были хорошие парни, — сначала они попробовали навалиться на меня гурьбой, но когда я выбил добрую дюжину зубов у моих врагов, меня единогласно признали сильнейшим «хайновцем», причем каждый в знак уважения к моей мускулатуре давал мне часть своего завтрака. Это было почетно, но уж чересчур сытно: мне казалось неудобным, чтобы первый силач не мог съесть всего, что ему приносили, и я буквально жрал, пока глаза не лезли на лоб.

Дошел я до пятого класса и почувствовал, что меня неудержимо тянет к приключениям. Долго я не колебался, кем мне сделаться — индейским ли вождем, в роде какого-нибудь Сиу-Ксу Орлинного Когтя, или морским разбойником. И то, и другое было заманчиво…

Наконец жребий был брошен, и я очутился в Мореходных классах в Петрограде. Хороший был там народ, — здоровый, крепкий и очень дружный, Жили мы превосходно и весело, — хотя я был и самым сильным «мореходом», но меня все-таки здорово отдули раз пять. Будучи учеником, я ходил в плавание: был рулевым на пароходе «Чихачевъ» (Р.О.П.), плавал на английском пароходе «Кочгаръ» между Одессой и Марселем и наконец в Добровольном Флоте простым матросом. Побывал я в Японии, Китае, Александрии, в Англии. Боже мой, как хорошо на меня действовали морские волны! Стою на борту, и сердце замирает от невыразимого блаженства при виде бесконечного простора… От избытка чувств душа была так полна, что я должен был обязательно кого-то ударить и поэтому всегда шел в кочегарку драться. Да, я делался настоящим «морским волком»! Это не то, что быть поваром на паршивом греческом судне «Эмилия», как пришлось мне перед поступлением в Мореходные классы. Но, и готовил же я!.. Помню, после первого приготовленного мною обеда оба хозяина судна подошли ко мне с поднятыми кулаками, но тотчас же очутились на полу… После этого состоялось молчаливое соглашение, в силу которого готовить стали сами хозяева, а я из поваров перешел в юнги. Свежий, морской воздух сказывался на моем организме гораздо благотворнее, нежели все классические и реальные системы образования: я делался все здоровее и здоровее. Во всех городах, куда заходили мои пароходы, я посещал атлетические клубы, поднимал гири и боролся, — преимущественно накрест. Особенно частым гостем я был в Одесской школе атлетики Новака, где прямо «умирал» за штангой, — в то время я уже толкал двумя руками более шести пудов и чувствовал себя «довольно гордо». Наконец сдан последний экзамен на курсах, — и я с дипломом в кармане занял место второго штурмана (иначе — помощника капитана) на пароходе Добровольного Флота «Мария», который курсировал по Азовскому морю.

Вскоре я сделался популярнейшим человеком среди приморского населения, особенно после того, как избил одного турка, который доставлял на пароходы фрукты. Этакая был каналья, извините за выражение! Продал он мне винограду на 1 руб. 25 коп., и ни к черту негодного. Я и говорю ему: «Отдай, Ахмет, деньги и получи деликатнейшим манером свой виноград прямо в морду». Подбоченился он фертом, засучил руки и говорит: «Отними, бачка, деньги»… Ну, я стал отнимать… То он меня по уху, то я его по зубам… В результате, я свой рубль с четвертаком отнял и Ахмету руку правую окончательно вывернул… Одним словом, все шло благополучно, но вот в конце зимы 1895 года поехал в Москву, чтобы родных повидать и похлопотать насчет места первого помощника капитана в Русском Обществе Пароходств и Торговли. Тут и произошло крушение моей жизни. Встретился со мной мой старинный товарищ Мочульский (царство ему небесное!), - тоже атлет-любитель. Пошли мы к Сереже Дмитриеву-Морро, имевшего тогда атлетический… погреб под магазинами Лурие, у которого работал художником Морро. В магазине были угольные склады в погребе, и вот там-то Серж отвоевал себе местечко для упражнений со штангами и гирями.

Красиво он «работал», — прямо орел был в темпах. Самая тяжелая штанга, бывало, летит, как перо, — и при этом «с улыбкой на устах». У меня ловкости не было, — все выходило по-медвежьи, но я изобрел свою систему: посмотрю, бывало, на штангу посвирепее и обругаю ее самым пренебрежительным образом, а от этого сам уже в злость прихожу и начинаю поднимать, — поднимаю и все время ругаюсь, чтобы злость не утратить и чтобы с этого самого энергия не пропала. Очень мне эта система помогала, — с тех пор у меня еще и доныне манера осталась, — гири я поднимаю или бросаю, — нечто в роде рычание звериного испускать для поддержания геройского духа. И началась тут настоящая трагедия моей души… Дни и ночи только мечтаю о гирях и аппетит даже потерял. Завел у себя дома тоже подвал с гирями, — штангу купил, ворочаю гирю нескладно, но стараюсь копировать манеры Фосса.

Чувствую, что горит в моей душе «священный огонь артиста», и что единственное мое призвание это — благородное искусство…

Колебался я недолго и 25 апреля 1895 года уже стоял в балагане Лихачева на Девичьем Поле и показывал сему директору мои бицепсы объемом в 41 сантиметр.

Пощупал меня со всех сторон Лихачев и произнес, почесывая в затылке: «65 целковых в месяц, мусью, и чтобы ежеден несколько раз работать»… Пожал я руку этому моему Барнуму, — в сером пиджаке, лакированных сапогах и красном галстуке «бабочкой», — и наше соглашение состоялось. Поехали мы с ним в провинцию, — по мелким ярмаркам и садам. Чуть ли не каждый час приходилось мне работать, то ворочая гири, то борясь на поясах с любителями. Бывало, еле успеешь отдохнуть и напиться чайку, как опять заливается колокольчик перед дверью балагана, и осипший голос начинает выкрикивать: «Пожалуйте в театр живых чудес… Между прочими чудесами сказочный богатырь Петр Федотович Крылов, уроженец города Москвы, покажет необычайные чудеса своей силы. Представление начинается!..»

Ну, и опять — ворочаешь штанги на сцене, которая ходуном ходит, ибо сколочена из барочного тесу. Из балагана Лихачева я перешел в цирк Камчатного, — это уже «чином выше». Впервые выступил я в этом цирке в слободе Покровское. Теперь понятия не имеют атлеты о том, как работали раньше… Не меньше 12–15 раз приходилось мне в сутки выступать, в промежутках стоишь на «раусе» (на балконе цирка) и зазываешь вместе с клоунами публику. К тому времени я срепетировал уже хороший номер: поднимал со стоек лошадь с всадником на веревках, а не на цепях с блоками. После этого номера во всех маленьких городках, куда я приезжал с цирком Камчатного, на меня публика смотрела, как на одно из «живых чудес». Даже плакат этого номера я себе заказал у одного маляра, — сильно он нарисовал, но мое лицо с натуры писать отказался, а взял с лубочного издания «Палач города Берлина». Смотрю я на плакат, и самому страшно становиться: уж больно зверское лицо, и как будто сходства со мной мало. Однако плакат мой дирекция вывесила около входной двери, а чтобы еще больше впечатления на публику он производил, я во время «рауса» становился рядом с плакатом.

От Камчатного я поехал в Уфу в большой цирк Боровского и делал с ним турне по Сибири в течение трех лет. Тогда я уже выработался в «хорошего артиста» — жалованья получал 200 рублей и бенефис. «Работали» со мной два атлета, — знаменитый потом С.И. Елисеев и А.Д. Горец (Мануилов). У меня с Елисеевым сразу резня пошла на гирях, — надо сказать, что я был лучше его на одну руку, а он выше меня в движениях на обе руки. Выступали мы вместе в качестве «номера», но всегда начинали сводить на «конкуренцию» и доходили порой не только до ругани, а до драки на арене — приходилось самому Боровскому вмешиваться в нашу «работу», выгонять нас с манежа и штрафовать. Горец гиревиком особенным никогда не был, но хорошо боролся на поясах.

В первый бенефис я взял хороший сбор и при этом на меня составили протокол. Дело в том, что в тот день я должен был поднимать лошадь со всадником и держать на груди наковальню. Выхожу на арену, публика принимает меня с азартом, но вдруг слышу из первого ряда господин какой-то, в чиновничьей фуражке и довольно мозглявого виду, говорит своей соседке: «Не понимаю, как можно приветствовать в наш просвещенный век грубую силу. Это просто бык какой-то!» и т.д. Посмотрел я на него, остановил оркестр рукой и говорю публике: «Господа, вот этот господин говорит, что — я бык… Хотя я — человек интеллигентный, но работаю на арене, потому что люблю силу… А, в общем, я нахожу, что лучше быть сильным быком, нежели слабым ослом, хотя бы и в чиновничьей фуражке, как сей субъект». Что тут поднялось в цирке — и описать трудно… Аплодисменты, аплодисменты без конца.

Господин, которого я обозвал «ослом», вломился в амбицию и полез на арену объясняться, но тотчас же был мною взят за шиворот и посажен обратно на место. В итоге скандал, протокол и т.д. Вообще, «язык мой — враг мой», мог бы я сказать, потому что часто имел неприятности из-за невоздержанности на словах.

Но уж у меня характер такой, что «миндальничанья» на арене я не признаю. Да и где тут было научиться этикетам всевозможным, когда каждый день почти боролся в Сибири с такими типами, что разве только на большой дороге им настоящее место. Помню, в Иркутске боролся я на поясах с местной знаменитостью Шляпниковым. Громадного роста, почти в девять пудов весом, с лицом суздальского письма, окаймленным окладистой черной бородой. Шляпников переложил на своем веку до 25 профессиональных борцов, — а я приложил его на оба плеча. Ну, и как же мы с ним после борьбы в коридоре ругались, — обеим приятно было, — и слов для ругани уже не хватило… А тут еще «этикеты» соблюдать! Победа над Шляпниковым покрыла мое имя в Сибири таким ореолом, и был сразу произведен в «душки» — правду говоря, я был красивым парнем (шерсти на голове было хоть отбавляй, — не то что теперь)!

Но «романы» мои были не совсем удачны: я все время только показывал свои мускулы и спрашивал своих поклонниц: «Сколько вы выжимаете?» Вообще, интересы мои в жизни сводились только к штангам, бульдогам и весовым гирям. Когда от Боровского перешел я в цирк Владимира Дурова (Орел и Витебск), то, посмотрев на этого знаменитого клоуна, пришел к заключению: «Хороший артист, но в общем ничего не стоит, так как моей штанги поднять не может». К таким заключениям я пришел, когда слушал Шаляпина и смотрел картины в Третьяковской галерее. Затем очутился я в цирке Девинье и Бизано, разъезжавшим по волжским городам. Были мы в Ярославле, Рыбинске, Костроме и т.д. У меня уже было много трюков: жал одной рукой бульдог, рвал цепи, ломал подковы и монеты, разбивал кулаками камни, делал растяжку с четырьмя лошадьми. При этом я всегда разговаривал с публикой сам, между тем как при работе других атлетов их номера объяснял кто-нибудь из «униформы». По отзывам публики, мои реплики всегда отличались убедительностью. Например, когда я разбивал камень кулаком, то неизменно обращался к публике с такими словами: «Господа, если вы думаете, что в этом номере есть фальшь, то могу разбить этот камень на голове любого желающего из публики… Милости прошу желающих — на арену!» И постоянно эта короткая вступительная речь оказывалась крайне убедительной, так как желающих подставить свою голову под мой кулак не находилось даже среди лиц, наиболее склонных к скептицизму.

Во всех приволжских городах мне много приходилось бороться на поясах, что вместе с победными лаврами иногда приносило и неприятные последствия: так, после моей победы в Рыбинске над Петром Егоровым, весившим около десяти пудов, местные крючники дали зарок «пощупать тот материал, из которого сделаны мои ребра», — volens-nolens, пришлось каждый вечер после цирка уже прямым манером отправляться домой на извозчике. В 1894 году приехал я в Москву на побывку к родным. По-настоящему, мне бы отдохнуть от гирь, а я опять за них: отправился «себя показывать» на атлетические арены к барону Кистеру, а затем к Наумову. Барону М.О.Кистеру всем обязан атлетический спорт в Москве: много я видел в жизни моей любителей спорта, но такого бескорыстного спортсмена-идеалиста, как этот человек, — англизированной, московской складки, — видеть мне не приходилось.

Положим, и встал ему спорт в копеечку, — почти все свои большие средства М.О.Кистер ухлопал на любимую тяжелую атлетику. Арена его помещалась на Новинском бульваре и было очень хорошо оборудована для гирь и борьбы. Из любителей выдавались Солдатенко, Ломухин, Горлов и Митрофанов (был лучше всех, — выжимал двойники 20 раз, потом спился и умер босяком). Я начал «ставить рекорды»: выжал левой бульдог в 260 фунтов и взял с моста 290 ф. Для того времени это было — «не фунт изюму»! Кистер выдал мне медаль за выжимание бульдога. На арене Наумова (помещалась в Новых Рядах) я давал разводку с весовыми двухпудовками, — натурально «телами книзу». Одним словом, зарекомендовал себя в своей родной Москве как атлета-рекордсмена, и понесло меня попутным ветром опять в цирки.

Ангажировал меня Девинье, и я объехал с ним Минск, Двинск, Ковно, Гродно, Вильну, Лодзь и другие города Юго-Западного края. Тогда у меня была уже «большая марка»: я получал 300 рублей в месяц и начал писаться «королем гирь».

В Лодзи была у меня самая интересная «конкуренция» в гирях, — не с кем иным, как с знаменитым теперь чемпионом-борцом Станиславом Збышко-Цыганевичем. Совсем он был тогда молодой, но все же чувствовалась в нем громадная сила, сделавшая его теперь первым мировым борцом. Но все же на гирях я ему «влил», черт меня передери! — извините за выражение…

Сделал я на «конкуренции» следующее: выжал левой бульдог в 280 фунтов, взял с моста 300фунтов. И развел по 100 ф. в каждой руке (весовые двухпудовки с привязками). Только в одном номере он меня побил: штангу мою в 320 фунтов Збышко толкнул два раза, а я — один раз. В Вильне меня постигло несчастье: поднимая с платформы лошадь со всадником, я поскользнулся и вывихнул ногу в колене и ступне. Семь месяцев пробился я без работы. Настроение было ужасное. «Ну, думаю, — конец! Теперь жалкий калека на костылях»… Сколько раз хотел покончить жизнь самоубийством… Только справедлива пословица: все перемелется, — мука будет. Поправился я, и нога моя еще крепче и сильнее стала. Опять поступил я к Девинье и в 1901 году был с его цирком в Киеве. Этот год был для меня успешным в рекордах: выжал я левой в штанге 280 ф., развел по 100 ф. шарами, донес правой гирю в 100 фунтов к выжатой левой рукой штанге в 280 ф., с моста взял 300 фунтов.

Все эти рекорды я проделал официально в Киевском атлетическом обществе и получил за них от председателя Общества доктора Е.Ф. Гарнич-Гарницкого диплом и золотую медаль. В 1903 году я работал у Александра Чинизелли в Варшаве на жаловании 600 рублей в месяц и имел громадный успех. Положим, и работал я, как верблюд, без устали и самые тяжелые трюки. К моей программе прибавились еще: выталкивание двумя руками с передачей затем на одну руку громадной штанги с полыми шарами, в которых сидело два человека из униформы, и поднимание на платформе с цепями 20 человек. Многие думают, что благодаря стягиванию цепей, этот номер очень легок. Ну нет, черт меня передери!.. Нужны очень сильные ноги и очень сильная спина, иначе останетесь калекой на всю жизнь.

Жизнь в Варшаве мне понравилась: чистота, население веселое, и, главное, очень дешевые порции в ресторанах — на 2 рубля мне давали… пять антрекотов на кости. Наконец, мне пришлось работать в Матушке Белокаменной. Запестрели мои плакаты (теперь уже художественной работы) на заборах садов Омона, Антея, Зоологического, Народной трезвости в Ново-Сокольниках у Р.Р. Вейхеля. Платили мне уже 700 целковых за месяц или по 400 за 15 дней.

От радости, что я работаю в своем родном городе, я старался чуть не лопаться под гирями и нагружал на себя неимоверный вес. Публика меня чуть не на руках носила. Только характерная манера у зрителей свое сочувствие выражать. Ведь видит иной, что у атлета глаза чуть ли не на лоб от усилий лезут, а спрашивает с участливым видом: «Что это, господин Крылов, тяжело?» Очень многие, особенно дамы, обижались, что на такие вопросы я всегда отвечаю: «Да-с, это вам не насекомых давить»… Но, извольте верить, ей Богу из самой души такой ответ вырывался… После зимней работы у Девинье и у Никитина (в Саратове), попал я в Питер (по нынешнему Петроград, слава Богу!) в Зоологический сад Баумвальда.

Встретили меня петроградские атлеты-любители, как родного, особенно члены Кружка любителей атлетики при Университете с И.В. Лебедевым во главе. В конце моего ангажемента в «Зоологии» этот Кружок поднес мне на сцене медаль, причем И.В. Лебедев говорил речь о том, что я в настоящее время являюсь одним из бесспорных «королей гирь». Овации были в тот день мне бесконечные, и я даже заревел белугой на сцене (не «для делов», а по-настоящему), — до того было все обставлено торжественно. Но когда я на сцене целовался И.В. Лебедевым, то никогда не думал, что мне впервые придется выступать в чемпионате борьбы именно у него.

Между тем через год, с его легкой руки, чемпионаты борьбы пошли по всей России, и в 1906 году я уже выступал именно в Лебедевском чемпионате в цирке Чинизелли в Варшаве.

Трудно было учиться поднимать тяжести, но выучиться всем приемам французской борьбы для меня было еще труднее. Помню, в первый день поставил меня Лебедев бороться с немцем Рандольфи. С места он дал мне такую «макарону», что я света не взвидел. Бросился я на него, — в «передний пояс» и о землю. С этого дня у меня появилось, во-первых, желание выучиться французской борьбе, а, во-вторых, непримиримая ненависть к немцам… Целые дни я тренировался с венгром Сандорфи (настоящим), — по 3 целковых платил ему за каждый день тренировки, и особенно налег на изучение ударов и болевых приемов.

После Варшавы начались мои турне с чемпионатом в качестве борца: Ростов-на-Дону, Харьков, Киев, Воронеж, Тамбов, Саратов, Москва, Полтава, Петроград и за последние два года — все сибирские города. В больших чемпионатах не шел дальше III места, а в небольших брал постоянно первенство. Публика мои схватки приветствует немного оригинально: мне свистят, меня ругают, бросают на арену всевозможные удобноносимые предметы (палки, зонтики, картошку…). И все это за то, что я держусь принципа: «Если ты не хочешь, чтобы тебя били, — бей сам». Когда бессонной ночью (после какой-нибудь победы, за которую меня освистала публика за несколько горячих зуботычин) я начинаю думать о том, «где справедливость на земле», мне невыразимо хочется крикнуть публике: «Господа, а если б не я, чемпион мира Петр Крылов, бил этого моего противника Имярека, а он отдул бы меня, как тогда вы аплодировали бы Имяреку и кричали: «Дай ему! Дай ему хорошенько!» Так почему же?.. Господа, я тяжелым трудом и чисто в поте лица сделал себе имя, а потому, пока у Петра Крылова есть сила, Имяреку не придется бить меня, старого балаганщика, а, наоборот, каждый Имярек будет всегда разделан мною под орех»!..

И кажется мне что после таких слов я ушел с манежа не освистанным. Вскакиваю я с постели и начинаю произносить эту речь, обращаясь к улице, глядящей на меня сквозь темные оконные стекла… Но когда с красивым жестом раскланиваюсь я перед публикой, то слышу чье то жалобное повизгиванье, — это воет мой старый рыжий такс «Крокодил», который чувствует своей собачьей преданной душой, что его хозяина обидели, и что я, черт меня передери!, не такой уже зверь, каким меня представляет публика… «Крокодил» умильно смотрит на меня, виляет хвостом и тихонько сочувственно воет…

 

Лапу, старый товарищ!..


Чемпион мира Петр Крылов
1914 г.